Vytautas Ambrazas. „Lietuvių kalbos istorinė sintaksė“
Full text
Acta Linguistica Lithuanica
LVI (2007), 117 – 144
Рецензии
Рецензии
Vytautas Ambrazas
Исторический синтаксис литовского языка
Vilnius: Lietuvių kalbos institutas, 2006, 610 pp., ISBN 978-9955-704-18-8
Исторический синтаксис литовского языка Витаутаса Амбразаса — синтез многолетних исследований автора, результаты которых были опубликованы во множестве отдельных публикаций. Неудивительно, что особое внимание уделено именно тем вопросам, которые автор ранее исследовал наиболее подробно. Это основные вопросы исторического синтаксиса литовского языка, такие как порядок слов, развитие причастных конструкций, конструкций с инфинитивом и пассива. В этой книге восполняются и некоторые пробелы, то есть рассматриваются также вопросы, которым автор прежде не посвящал отдельных монографий или статей. Разумеется, полнота во всех деталях — это идеал, к которому можно лишь стремиться, и даже в крупных синтетических трудах всегда распознаются следы индивидуальных поисков и исследовательских предпочтений автора. Этими вводными замечаниями я хочу подчеркнуть, что не намерен ставить автору в упрёк, будто тот или иной аспект можно было рассмотреть в книге подробнее, а тот или иной вопрос в ней остался без упоминания. Когда придёт время для нового синтеза, другой автор напишет другой труд, который также будет отражать его индивидуальные предпочтения.
После вводной главы, посвящённой принципам исследования исторического синтаксиса, в книге следует глава о порядке слов и его изменениях. За ней идут три главы, в которых последовательно рассматриваются три типа предложений; их разграничение отражает, по мнению автора, наиболее важный с исторической точки зрения критерий классификации предложений. Сначала выделяются два основных типа — именные и глагольные предложения, а третий тип составляют так называемые «смешанные предложения», то есть предложения с именными (первичными и вторичными) предикативами. К смешанному типу относилось бы, например, предложение Sūnus grįžo sveikas, объединяющее в себе черты отдельных предложений Sūnus grįžo и Sūnus (yra) sveikas. Действительно ли эти предложения «возникли в далёкой древности индоевропейских языков в результате взаимодействия глагольных и именных предложений» (с. 491), на самом деле никто не знает, да и узнать это, вероятно, невозможно. Но в качестве критерия изложения материала этот вопрос, конечно, не требует доказательства. В следующих главах последовательно рассматриваются падежное маркирование именных групп, предложные конструкции, конструкции с инфинитивом и причастием, а также сложные предложения с придаточными, вводимыми союзами-
117
Recenzijos
союзными придаточными предложениями. В отдельной главе представлены обобщения об историческом развитии синтаксиса литовского языка, немецкое резюме книги, библиография и указатели.
Изложение материала всегда условно и часто диктуется практическими соображениями или просто традицией, поэтому не должно быть объектом принципиальной критики. Однако структура содержания нередко отражает и понятийный аппарат, используемый в работе, который уже следует оценивать критически. В расположении материала в рассматриваемой книге есть много необычного, что затрудняет чтение неподготовленному читателю, особенно тому, кто не учился в литовской школе и не изучал литовскую школьную грамматику (аналогичные трудности, например, возникают и при чтении академических Грамматики литовского языка или Грамматики современного литовского языка). Что делать такому читателю, столкнувшись, скажем, с понятием «двойных падежей»? Само понятие, кажется, несложно: в предложении употребляются два именительных, два винительных, два дательных и т. п., например, varnų ben porelę sav pietums nusišauju (Донелайтис; с. 267). Значит, вероятно, и такие предложения, как Ąžuolas kaitrus medis (с. 133), — примеры двойного именительного? Ничего подобного: в этом предложении два именительных, но оно почему-то не отвечает условиям, позволяющим отнести его к категории двойных падежей. Фактически в главе о двойных падежах (за исключением упомянутых во введении конструкций совершенно иного типа, таких как prašau tavęs menkniekio) рассматриваются главным образом конструкции со вторичными предикативами (вторичные предикаты), например, Asch tawa Dukterį neradau Mergą BrB V Moz 22.17. Обнаружив за загадочным названием «двойные падежи» хорошо известную категорию, читатель испытывает облегчение и далее надеется получить более подробные сведения о маркировании вторичных предикативов. Известно (в славистике этому явлению и обусловливающим его факторам посвящена обширная литература), что вторичные предикативы могут маркироваться разными способами: согласованием, творительным падежом или предложной конструкцией (ср. Суд признал его виновным / виновный; У фермера он служил батраком / в качестве батрака). Как складывалось соотношение этих трёх способов маркирования в истории литовского языка? Прямого ответа на этот вопрос в книге не найти, поскольку, например, предикативный творительный падеж рассматривается в совершенно другой главе, где он скрывается под не менее загадочным названием «предложения с творительным падежом» (с. 158–167). Открыв эту главу, читатель вряд ли поймёт, почему Хлеб превращается в тело — это «предложение с творительным падежом», а Янас едет на велосипеде — уже нет. Эта странность наконец проясняется лишь после изучения школьной грамматики литовского языка, в которой предикатив при связке (а также предикатив, употребляемый с так называемыми «неполнозначными связками», такими как превращаться, становиться и т. п.) не является отдельным членом предложения, а составляет лишь часть составного сказуемого и связывается с подлежащим отношением согласования (точнее, «взаимного соотнесения»). О согласовании в конструкции mes esme Liudininkais io (BrB Apd 5.32) говорить
118
Recenzijos
трудно, поэтому этот предикативный инструментал оказывается в ничейной земле, и, чтобы не употреблять термин, подразумевающий строгое табу, безопаснее укрыться за названием падежа или иной морфологической категории. Так появляются «предложения с инструменталем» или «именные предложения с формой среднего рода». Как же тогда говорить о том, о чём говорить не дозволено?
Вопрос о маркировании предикативов согласованием или инструменталем очень кратко рассматривается (pp. 165–167), но автор как будто отказывается от возможности сказать что-либо новое на основании собранного им материала: ведь уже в грамматике Яблонскиса предикатив, согласуемый по падежу, относится к категории «двойных падежей», а вопрос об отношении одного из аргументов глагола-предиката предложения к инструменталю там даже нельзя было бы поставить. Таким образом, обе конструкции в традиционной грамматике литовского языка живут собственной жизнью и в её рамках в принципе не могут встретиться. И ведь интересно, что, например, депиктивные вторичные предикативы (depictive secondary predicates), которые в современном литовском языке последовательно согласуются с субъектом или объектом, в старолитовском языке иногда маркируются инструменталем, например, kad nevaykščcotu nogu ChNT Apr 16.15 (сейчас: kad nevaikščiotų nuogas); gime aktu ChNT Jn 9.20 (сейчас: gimė aklas). Возможно, это лишь влияние славянских языков1, а возможно, принципы употребления падежей просто были иными, чем сейчас? Ведь Хилинскис согласует компоненты и в другой конструкции, которую, пожалуй, следовало бы признать комплементативной (complementative: neradau nes darba tawo pitno podiewu ChNT Apr 3.2. В отсутствие специальных исследований автор, возможно, и не мог сразу ответить на этот вопрос, однако хотя бы констатация самого факта была бы полезна как указание на то, что другие исследователи могли бы изучить в будущем. Но для того, чтобы открылись перспективы новых исследований, следовало бы отказаться от категорий и понятий школьной грамматики и кое-что перенять из арсенала понятий современной теоретической лингвистики. В том, что автор читал зарубежную литературу, сомнений нет, если взглянуть на библиографию книги: в ней, например, цитируется книга Johanna Nichols о маркировании предикативов (Nichols 1981), но полученные оттуда идеи автор оставляет при себе, предлагая читателям старую добрую мудрость грамматики Яблонскиса. Жаль, поскольку такая позиция фактически закрывает путь новым исследованиям.
Понятие «двойных падежей» ошибочно ещё и потому, что сваливает в одну кучу принципиально различные синтаксические явления, не позволяя отличить конструкции со вторичным предикативом (депиктивным или комплементативным) (O Ioab palikka giwus atlikusius Mieste BrB I Kron 12.8; ką wadini mane gera BrB Mt 19.17) от таких
1Здесь прямого влияния польского языка быть не могло, поскольку в соответствующих местах Гданьской Библии употреблены наречия (nago, ślepo).
119
Recenzijos
конструкций типа neger yra žmogui vienam būti VE 5014, в которых предикатив инфинитивного предложения согласуется в лучшем случае только с кореферентным комплементом главного предложения. Ведь такое предложение синтаксически можно было бы интерпретировать либо как neger(a) yra [žmogui būti vienam], либо как neger(a) yra žmogui. [PRO1, būti vienam] — в зависимости от того, будем ли мы трактовать датив как субъект инфинитивного предложения или как комплемент главного предложения. Смысл предложения требует выбрать первую интерпретацию, ср. non est bonum esse hominem solum, οὐ καλὸν εἶναι τὸν ἄνθρωπον μόνον. Поэтому притворяться, будто sennam girtam jūkis B 73 и neger yra žmogui vienam būti представляют собой одну и ту же синтаксическую структуру, можно в школьной, но не в научной грамматике. Дело, кстати, не только в интерпретации, поскольку ошибочная теоретическая установка ведёт также к фактическим ошибкам, которые впоследствии бывает трудно исправить. Предположим, в старых текстах мы находим «двойной винительный» в конструкциях, где вторичный предикатив согласуется с дополнением: Ghys... bagotiusius tusczus apleida VEE 159, однако конструкций, в которых предикатив инфинитивного предложения согласовывался бы с винительным объектом главного предложения, во всём старолитовском письменном наследии не встречается — здесь повсюду используется инструменталь, например, sakens jemus nessibijoti / liepe ios linksmais būti BP I 83.15. Почему же здесь не употребляется «двойной винительный» (*liepe ios linksmus būti)? Правда, теперь в литературном языке требуют употреблять винительный вместо инструменталя (privertė juos atsargius būti), но конструкция, рекомендованная для современного употребления, совершенно искусственна, создана (вероятнее всего) Яблонскисом и основана на ошибочной предпосылке, что здесь конструкция та же, что, скажем, в padarė juos atsargius, а именно «двойной винительный»². «Правильная» (то есть не подкреплённая исторической традицией, но, вероятно, отвечающая осознанному носителями языка «духу языка») конструкция privertė juos atsargius būti была введена вместе с «правильной» её интерпретацией как «двойного винительного», поэтому, вероятно, было бы бестактно спрашивать, почему Бреткунас не употребляет конструкцию *liepe ios links-mus būti, хотя он согласует компоненты в конструкции Diewas prisake mums mielaschirdingiems būti (BP II 253,4). Амбразас этого вопроса не ставит, довольствуясь тем, что приводит примеры «двойных дативов», например, neger yra žmogui vienam būti. Цитировать и обсуждать конструкцию liepe ios linksmais būti просто не нашлось бы места, поскольку всем очевидно, что в ней нет двойного винительного, требуемого современной грамматикой, а признать, что это предикативный инструменталь с инфинитивом būti, тоже нельзя, ведь это означало бы признать, что данная конструкция фактически отличается от
2 С этой искусственно созданной конструкцией боролся Леонас Дамбрюнас: предложение Pavojų, verčiantį mus būti akylesnius, и здесь нет недостатка исправлял на... būti akylesni aus (Ur-nėžiutė 2006: 7). С исторической точки зрения он был прав, поскольку «двойной винительный» в этой конструкции основан на недоразумении.
120
Recenzijos
«Конструкции с двойным винительным падежом» заставили их быть осторожными, а тогда следовало бы признать, что и для конструкции Dievas prisakė mums mielaširdingiems būti толкование как двойственного падежа неадекватно. Что же тогда делать? Лучше умолчать. Статья автора этих строк (Holvoet 2004), в которой обращается внимание на озадачивающий факт отсутствия в старом литовском языке конструкции *liepe jos linksmus būti и предлагается объяснение, у Ambrazas’а обоснованно не цитируется. Действительно, дискуссия с автором статьи была бы невозможна уже потому, что поднятая им проблема в рамках грамматики Jablonskio даже не может быть сформулирована, а потому, вероятно, нежелательно и само ее обсуждение.
Необходимо сказать несколько слов и о принципах синтаксического описания, применяемых в книге, поскольку они определяют многие формулировки, характеризующие как развитие отдельных конструкций, так и общие тенденции развития синтаксиса литовского языка.
В этой исторической грамматике отвергается принятое в литовской грамматической традиции деление синтаксических связей на три типа — управление, согласование и примыкание, — и вместо него предлагается более простое разделение на два типа — управление и примыкание (с. 20). По определениям оно соответствовало бы принятому в Lietuvių kalbos gramatikos darbuose (например, Holvoet & Judžentis 2005) разграничению управления и модификации. Как и там, согласование автор считает формальным выражением синтаксической зависимости (с. 20). Но странно, что формой такого выражения зависимости считается только согласование: обычно в лингвистической литературе согласование как тип морфосинтаксической зависимости упоминается наряду с морфосинтаксическим управлением (англ. government, франц. rection, нем. Rektion). Однако морфосинтаксическое управление (рекция) в книге Ambrazas’а традиционно не отделяется от синтаксического управления (комплементации). Это, между прочим, не единственное положение старой системы синтаксических связей, перенесенное без изменений. Сохраняется связь «взаимной соотнесенности» подлежащего и сказуемого (с. 21). Это понятие заимствовано из концепции DLKG, согласно которой глагол в некотором смысле синтаксически зависит от подлежащего, поскольку согласуется с ним. Поскольку подлежащее, в свою очередь, зависит от глагола (ведь именно глагол открывает позицию для подлежащего в именительном падеже), получается взаимная зависимость. Но если отказаться от согласования как третьего типа зависимости, то исчезает и «взаимная соотнесенность», а согласование глагола с подлежащим остается лишь классическим примером маркирования вершины. Поскольку в библиографии упоминается статья Johanno Nichols 1986 года, понятие «маркирования вершины» должно быть автору знакомо, хотя он его игнорирует. Из старого арсенала понятий сохранилась также «двойная зависимость», которая якобы одновременно связывает предикативные определения и со сказуемым, и с подлежащим либо дополнением. Традиционно это понятие обосновывают согласованием предикатива с подлежащим либо дополнением, например, paži-
121
Recenzijos
nauji jauną: поскольку традиционно согласование считается типом синтаксической связи, в этой конструкции предикативное прилагательное jauną должно зависеть от местоимения-дополнения jį (в силу согласования), но в то же время оно должно зависеть и от глагола-сказуемого (иначе невозможно было бы синтаксически описать различие между конструкциями mačiau brolį linksmą и mačiau linksmą brolį). Но если исключить согласование из списка типов синтаксических связей, то нет оснований говорить и о «двойной зависимости». В грамматике зависимостей двойная синтаксическая зависимость вообще не признается; не вполне ясно, как ее понимает сам автор. Так, на с. 491 читаем: «Второе имя существительное в предложениях этого типа [то есть в предложениях с предикативными определениями — A. H.] имеет двойные синтаксические связи: оно примыкает к первому [имени существительному] как некое приложение и одновременно семантически связано с глаголом». Но если, как утверждает автор, имя существительное связывает с глаголом семантическая связь, то, вероятно, синтаксическую связь между ними он уже не постулирует; тогда непонятно, почему синтаксическая связь должна быть двойной. Предположим, однако, что автор просто формулирует неточно и что наряду с семантической зависимостью фактически постулируется и синтаксическая. Тогда мы имеем два разных критерия установления синтаксической зависимости: (i) в одном случае (jį jauną) из морфосинтаксической зависимости слов (согласования) делается вывод об их синтаксической зависимости, а (ii) в другом случае (mačiau jauną) такой вывод делается, несмотря на отсутствие между словами согласования и вообще морфосинтаксической зависимости, — по-видимому, упомянутая семантическая связь между ними уже считается достаточным основанием для установления синтаксической связи. Должно быть очевидно, что такое различие процедур установления связи теоретически нежелательно и на практике ведет к неразрешимым противоречиям. Ведь трудно отрицать, что, например, в предложении nudažė namą žaliai слова namą и žaliai связаны семантически, ведь дом делают зеленым; во многих языках эта связь подчеркивается и согласованием (латыш. nokrāsoja māju zaļu). Если согласование является достаточным, но не необходимым условием установления синтаксической связи, то на основании семантической связи можно свободно утверждать, что и в конструкции nudažė namą žaliai имеется двойная зависимость. Но тогда рушится вся система, постулирующая синтаксическое различие между конструкцией с обстоятельством (laiko butelį stačiai) и конструкцией с предикативным определением (laiko butelį stačią).
Это пространное отступление потребовалось здесь для того, чтобы понять и оценить один из основных тезисов рассматриваемого труда — утверждение об «усилении управления». Автор опирается на цитату из введения к сравнительной грамматике индоевропейских языков Antoine’o Meillet (Meillet 1934):
„Il n’y avait pas en indo-européen de „rection“ d’un mot par un autre,
122
Recenzijos
comme il y en a en latin par exemple; l’autonomie du mot est le principe qui commande la structure de la phrase indo-européenne“ (p. 196, išnaša).
До конца неясно, имел ли Meillet в виду, когда писал это, синтаксическую или морфосинтаксическую зависимость, хотя термином „rection“ традиционно обозначают управление падежом (то есть морфосинтаксическое управление). Судя по некоторым формулировкам, автор рассматриваемой книги имеет в виду именно морфосинтаксическую зависимость: ср., например, формулировку «Употребляясь с изменяемыми по падежам словами, предлоги управляют ими, то есть определяют их грамматическую форму» (с. 283). Неизменяемым словом, по-видимому, нельзя управлять, поэтому в конструкциях iš čia, per kur и т. п. мы, скорее всего, имеем примыкание. Но чего тогда стоят определения, приведенные на с. 20? Там ведь говорится о синтаксическом требовании или его отсутствии, а на с. 283 выясняется, что речь идет лишь о морфологии: если зависимое слово склоняется, налицо управление, если нет — примыкание. Допустим, однако, что определения существуют сами по себе, где-то в отдельном уголке, и на рассуждения автора не влияют. Но даже с такой оговоркой трудно до конца понять, что именно имеет в виду автор, утверждая, что «в развитии литовского языка наблюдается усиление СИНТАКСИЧЕСКОЙ зависимости падежей от глаголов» (с. 197; выделено мной — A. H.). Ведь зависимость падежа не равнозначна зависимости слова, поэтому автор здесь фактически говорит о рекции, а не о комплементации.
При чтении текста порой кажется, что и сам автор не до конца определился, что именно усиливается в развитии литовского языка. В отдельных случаях ведь особо подчеркивается именно комплементация: «В целом в конструкциях с винительным падежом времени и места наблюдается то же направление развития: от примыкающего обстоятельства к прямому дополнению, управляемому глаголом» (с. 206). Это утверждение обосновывается такими примерами, как pra- vaikščiojau naktį, ištarnavau metus и т. п. Однако если отвлечься от особых словообразовательных типов, в которых длительность времени включается в структуру аргументов глагола (эти словообразовательные типы, возможно, и новы, но их возникновение — все же вопрос словообразования и лишь косвенно синтаксиса), непонятно, что изменилось. В конструкции miegojo visą naktį слово naktį, вероятно, по-прежнему остается «примыкающим», как и прежде? Как бы то ни было, превращение в прямое дополнение — несомненно, синтаксический процесс, и его постулирование указывало бы на возникновение связи комплементации. Однако в других местах, опять же, явно имеется в виду выбор падежа: «По мере ослабления противопоставления партитивного родительного и винительного падежей усиливается тенденция обобщать один из этих падежей, исходя из значения глагола. Таким образом, семантическое согласование падежа с глаголом сменяется усиливающимся синтаксическим управлением» (с. 224). Итак, управляемым оказывается уже не слово, а падеж. Если ослабление партитивного родительного
123
Recenzijos
и противопоставлению винительного падежа (atsiminti brolio: atsiminti brolį) обобщается винительный падеж (atsiminti brolį), то меняется только маркировка комплемента, однако говорить о возникновении отношения комплементации нельзя. Так что же в действительности меняется? Может быть, «управление» означает последовательное использование определённого падежа для маркировки комплемента определённой лексической единицы? Или же речь о том, что выбор падежа больше не обусловлен семантически? Хорошо бы это выяснить.
Amicus Plato, sed... Никто не сомневается в огромном значении Антуана Мейе для развития исторического языкознания, однако в начале двадцать первого века уже не следует цитировать его синтаксические утверждения. Как бы вы ни понимали приведённое выше его высказывание, связывая его с синтаксической или морфосинтаксической зависимостью, — оно, вероятно, ошибочно в обоих случаях.
Во-первых, если понимать «управление» как синтаксическую зависимость — комплементацию, — то, согласно Мейе, реконструируемому праязыку приписываются иные законы структуры, чем живым языкам. Предполагается, что слова праязыка были синтаксически самостоятельны и не связывались отношениями зависимости, подобными тем, что существуют в современных языках. Разумеется, можно выдвинуть такое утверждение, но тогда мы возвращаемся ко временам ранних компаративистов (Боппа и Шлейхера), когда ещё было распространено представление, будто на разных этапах развития (в периоды «детства» и «старости» языков) языкам могут быть свойственны иные структурные особенности и законы изменения. Со времён младограмматиков имплицитно, а со второй половины XX века эксплицитно придерживаются «принципа единообразия» (uniformitarian principle, ср. Harris & Campbell 1994: 24–32), согласно которому лингвистические объяснения должны быть единообразны независимо от того, изучается ли современный язык или гипотетический древний праязык. Ничего из того, что невозможно сейчас, не следует постулировать и при исследовании развития языков в прошлом. Идея примитивных, грамматически не сформировавшихся языков, возможно, никогда не была строго и окончательно отвергнута, но, по крайней мере, в настоящее время она не вызывает у лингвистов серьёзного интереса. Этап развития праязыка, на котором к нему нельзя было бы применить понятия комплементации и модификации, остаётся для нас предметом лишь полунаучных спекуляций.
Итак, остаётся второе понимание «управления» — морфосинтаксическое. Но и здесь утверждение Мейе выглядит весьма сомнительным. На разных этапах развития конкретных языков мы обнаруживаем как случаи устранения семантических противопоставлений, кодируемых падежом, и утверждения структурного падежа (например, винительного падежа объекта), так и случаи противоположной тенденции. Например, партитивная маркировка объекта (от которой развился и родительный падеж отрицания) в балтийских и славянских языках значительно усилилась, вероятнее всего, под влиянием синкретизма аблатива и генитива (аблативы — хорошо засвидетельствованный источник партитивных конструкций): это ясно видно при сопоставлении славянских и балтийских языков с текстами древнегреческого и ла-
124
Recenzijos
тинского языков. В позиции предикатива наряду с именительным (винительным) падежом славянские и балтийские языки ввели творительный падеж, который первоначально был связан с выражением дополнительного семантического содержания (сейчас эта функция предикативного творительного в обеих языковых семьях почти полностью утратилась). Иными словами, в балтийских и славянских языках одни семантические противопоставления, кодируемые падежами, исчезли, но появились другие. Разумеется, сокращение числа семантических противопоставлений, кодируемых падежами, наблюдается и в языках, в которых падежи исчезают, например в современных романских языках, однако здесь уже трудно усмотреть дальнейшее распространение идеи морфосинтаксического «управления».
Возвращаясь непосредственно к тезису обсуждаемой книги, отметим, что его оценку затрудняет отсутствие у автора более точного определения «падежного управления»: как уже говорилось, его понимание управления падежом переплетается с явлением чисто синтаксической природы — комплементацией. Приводимые примеры противоречивы и показывают, что автор недостаточно чётко разграничивает синтаксическое управление (комплементацию) и морфосинтаксическое управление (рекцию). Если упомянутый тезис книги следует понимать так, что в ходе развития литовского языка сократилось число семантических противопоставлений, кодируемых падежами при выражении субъекта, объекта и т. п., то такое утверждение теоретически осмысленно, но, вероятно, фактически ошибочно. Например, противопоставление винительного и партитивного родительного падежей в литовском языке живо и по сей день. В каком смысле оно ослабло и уступило место «управлению»? Разумеется, можно найти отдельные случаи устранения чередования родительного и винительного падежей. По мнению автора, употреблявшийся с глаголами atmintį, užmiršti родительный падеж партитивного происхождения (atmink manęs BrB Moz. I 40,14) вытеснен из современного языка винительным падежом. Но конкуренция родительного и винительного падежей заметна уже при латинском memini и греческом μιμνήσκω. Следовательно, это явление настолько древнее, что, вероятно, уже в языке старых литовских письменных памятников такой родительный падеж был семантически немотивированным синтаксическим пережитком (о его партитивном происхождении можно лишь догадываться), и его устранение с точки зрения литовского языка было лишь заменой одного семантически немотивированного типа «рекции» другим (вероятно, здесь сработал принцип экономии: вместо двух типов рекции остался один). В этом отношении несколько отличаются родительные падежи аблативного значения. О глаголах типа bijoti, vengti автор пишет: «Родительный падеж, прежде имевший отделительное значение, со временем включается в поле семантического и синтаксического притяжения глагола, утрачивает самостоятельное значение и становится управляемым падежом дополнения» (с. 245). Трудно поверить, что в конструкции bijoti vilko родительный падеж vilko до возникновения «управления» не был дополнением, — такое мнение является лишь частью того же мифа о примитивном праязыке, лишённом синтаксических связей. Вероятнее всего, в конструкции bijoti vilko этот родительный падеж всегда обозначал дополнение. Вопрос лишь в том, управляется ли он (то есть именно падеж) сейчас и/или в старых письменных памятниках. В этом отношении…
125
Recenzijos
в данном случае чередование падежей не было устранено, как в случае предиката типа atminti: сейчас, как и прежде, употребляется родительный падеж. Итак, в этом случае перелом, согласно автору, произошёл вследствие утраты родительным падежом аблативного значения: родительный падеж стали употреблять не столько потому, что его аблативное значение соответствовало передаваемому типу ситуации, сколько потому, что его стал требовать сам глагол. Однако доказать это было бы трудно: падежи комплементов или предлоги часто плеонастически дублируют то, что уже заложено в значении самого глагола. Скажем, аблативное значение, несомненно, является неотъемлемой частью лексического значения глаголов bijoti, vengti, но оно плеонастически выражено в соответствующих латышских конструкциях baidīties no vilka «бояться волка», vairīties no vilka «избегать волка» (эти конструкции заменили более старые baidīties, vairīties vilka). Вероятно, можно утверждать, что предложная группа no vilka «управляется» соответствующими глаголами, как и родительный падеж при литовских глаголах bijoti, vengti (ведь у латышей нет иных конструкций). Однако нельзя отрицать факт, что предлог no имеет аблативное значение. Следовательно, для утверждения «управления» вовсе не требуется, чтобы значение падежа «утратилось». Наконец, трудно было бы и доказать, что родительный падеж в литовском языке утратил аблативное значение. Ведь родительный падеж аблативного значения активно употребляется сейчас с предлогами (iš/nuo miesto). Подобным образом в разговорной речи творительный падеж употребляется с предлогом su (rašyti su pieštuku, važiuok su autobusu), однако мы ведь не станем утверждать, что в предложной конструкции творительный падеж утратил значение «орудия», то есть инструментальное значение. Кстати, это значение «орудия» можно усмотреть и в тех случаях, когда этот падеж, по словам Амбраса, уже становится «управляемым» (например, naudotis peiliu), и если бы кто-нибудь захотел выдвинуть утверждение, что в конструкции bijoti, vengti vilko родительный падеж по-прежнему имеет аблативное значение, опровергнуть это было бы трудно.
Здесь я не намерен рассматривать другие конкретные примеры. Утверждение о том, что в ходе развития литовского языка наблюдается «усиление управления», проблематично не только и не столько потому, что оно ошибочно, сколько потому, что, вероятно, и самому автору не вполне ясно, что именно оно означает. Ни данное в начале книги определение «управления», ни объяснения, встречающиеся в других её местах, не помогают читателю до конца понять, что именно, по словам автора, усиливается в ходе развития литовского языка.
Витаутас Амбразас — автор многих важных исследований по истории литовского языка. Их результаты отражены, обобщены и представлены в более широком контексте в обсуждаемой книге. Здесь можно упомянуть исследования автора, посвящённые инфинитивным конструкциям литовского языка (Ambrazas 1995). В них убедительно раскрыты механизмы синтаксической реанализации, обусловившие появление объекта в именительном падеже в таких конструкциях, как šienas reikia pjauti (→ reikia šienas pjauti); объект в именительном падеже — перв-
126
Recenzijos
результат реанализа древнего подлежащего в именительном падеже, а влияние финских языков, подчёркиваемое некоторыми авторами, вероятно, лишь способствовало закреплению этого именительного падежа, но отнюдь не было необходимым условием его возникновения. Также употребление дательного падежа для обозначения субъекта и объекта инфинитива цели и назначения в адвербиальной и адноминальной позициях (место для того, чтобы курица неслась, топор для рубки дров) Амбразас убедительно объясняет, исходя из предположения, что в данном случае в конструкции с двойным дательным цели произошёл процесс реанализа и первый дательный падеж был переосмыслен как субъект или объект инфинитива (гипотезу аттракции падежа автор обоснованно отвергает). Эти исследования Амбразаса представляют собой долговременный вклад в исторический синтаксис литовского и балтийских языков.
Некоторые другие объяснения исторического развития синтаксических явлений, представленные автором здесь и встречающиеся уже в его более ранних работах, после появления новых типологических исследований отчасти утратили актуальность. Здесь хотелось бы упомянуть, например, гипотезу о возникновении косвенного наклонения.
Как и в своих предыдущих публикациях, в рассматриваемой книге Амбразас выводит конструкции косвенного наклонения из конструкций, в которых причастие употребляется с глаголами восприятия, опыта или речи, например: он чувствовал / думал / говорил, что знает дорогу. «Значение пересказываемого или подразумеваемого действия здесь могло перейти к причастию, которое начинает употребляться самостоятельно» (с. 393). Это объяснение, продолжающее традицию объяснений Дельбрюка и Эндзелина, неудовлетворительно, поскольку охватывает лишь пересказное значение рассматриваемых конструкций. Понятно, почему для Эндзелина это значение было важнейшим: ведь латышские эвиденциальные конструкции выполняют только функцию пересказа. Однако эвиденциальные конструкции литовского языка выполняют также инферентивную функцию (вывод, основанный на следах совершившегося действия, например: здесь побывал вор) и миратитивную функцию (выражение удивления, например: оборачивается — а там стоит чёрт). В типологической литературе на основании приведённых параллелей из других языков убедительно объясняется, как из значения перфекта сначала возникает инферентивное, а затем и другие эвиденциальные значения, в том числе пересказное. Обратное развитие — от пересказного значения к инферентивному — не засвидетельствовано и труднообъяснимо. Поэтому гораздо привлекательнее выглядит объяснение, предложенное Литвиновым в 1989 г., согласно которому источником балтийских эвиденциальных конструкций считается перфект. По мнению этого автора, наряду с эвиденциальными конструкциями перфектного происхождения (они уехали) позднее появились конструкции с причастиями настоящего времени (они живут далеко) и даже с причастиями будущего времени (они уезжают). Амбразас кратко рассматривает объяснение Литвинова, но отвергает его на том основании, что первичность форм прошедшего времени не доказана. Однако доказать это было бы трудно, учитывая, что письменная история балтийских языков слишком коротка. Опираясь на прямые данные источников
127
Recenzijos
невозможно «доказать» ни гипотезу Амбразаса, ни гипотезу Литвинова, однако последняя предпочтительнее, поскольку не противоречит фактам языковой типологии.
Автор часто упоминает языковую типологию и немало цитирует типологическую литературу. В одних случаях она дополняет рассуждения автора, в других играет лишь декоративную роль. Эвиденциальность, или упомянутое ранее маркирование главного компонента синтаксического сочетания, — довольно яркий пример этого. Статья Johanno Nichols о маркировании главного и зависимого компонентов, разумеется, украсит любую библиографию. Однако это ещё не значит, что полезно знакомить литовского читателя с изложенными в ней идеями, ведь, как было отмечено, из-за этих вредных идей рушится всё здание «литовского» синтаксиса.
Кстати, любое типологическое утверждение можно опровергнуть примером из какого-нибудь языка, ранее не исследованного в интересующем отношении, в том числе литовского, но такой пример должен быть тщательно изучен. Так, например, на с. 186 автор утверждает, что приведённый им материал опровергает утверждение Шибатани (1998) о том, что в литовском, как и в других языках, имплицитный агенс безличного пассива может обозначать только человека. В действительности этот признак как универсальное свойство безличного пассива выделил Frajzyngier (1982). Я доказывал, что эвиденциальные конструкции литовского языка с причастиями страдательного залога представляют собой лишь мнимое исключение из обобщения Фрайзингера, в статье 2004 года (2004b), не упомянутой автором, а подробнее это рассмотрено у Holvoet (2007). На самом деле литовские эвиденциальные конструкции с причастиями страдательного залога нарушают несколько хорошо засвидетельствованных типологических обобщений и, кроме того, некоторые из них трудно объяснить обычными правилами деривации пассивных конструкций (подробнее см. Holvoet 2007, 96–104), поэтому стоит задуматься, следует ли вообще считать их пассивными конструкциями.
В контексте конструкций с пассивными причастиями я хотел бы обратить внимание ещё на один случай, когда в рассматриваемой работе не учитывается своеобразие эвиденциальных конструкций. Обсуждая происхождение генитива агенса, автор отвергает моё объяснение (Holvoet 2001), согласно которому genetivus auctoris был перенесён из конструкций с переходными глаголами в конструкции с непереходными глаголами. Согласно этой гипотезе, генитив агенса, имеющий посессивное происхождение (на что указывает употребление посессивных форм генитива моего, твоего, своего в пассивных конструкциях), должен был возникнуть в адноминальной позиции ([дом, [построенный отцом]]); после реанализа генитив был осмыслен как агентивный ([[построенный отцом] дом]), и вместе с причастием мог перемещаться в позицию предикатива (дом построен [отцом]); после извлечения причастия из причастной группы [построенный отцом] в литовском языке (но не в латышском) возник полный пассив с генитивом агенса дом был построен отцом. Из таких конструкций генитив был перенесён в конструкции с непереходными глаголами
128
Recenzijos
(отцом здесь прожито). Отвергая это объяснение, автор подчёркивает, что «[конструкции с формами среднего рода] употребляются в той области литовских диалектов, для которой согласуемые пассивные конструкции вообще нехарактерны» (с. 189). Разумеется, суть здесь не в согласовании или его отсутствии, поскольку, как и в современных литовских диалектах, конструкции с согласованием причастия в адноминальной позиции (дом, построенный отцом) и прежде могли сосуществовать с соответствующими несогласуемыми предикативами (дом (есть) построен). Следовательно, вероятно, автор имеет в виду, что конструкции типа отцом здесь прожито употребляются в диалектах, для которых стандартная пассивная конструкция дом был отцом построен вообще нехарактерна. Однако это, по существу, лишь показывает, что конструкции типа отцом здесь прожито как эвиденциальные функционально отделились от пассивных конструкций и стали существовать самостоятельно, хотя и унаследовали от них многие признаки. Одним из таких заимствованных у пассивной конструкции признаков, несомненно, был генитив агенса. Отвергая моё объяснение, автор указывает на субстантивное употребление причастий среднего рода: исходное значение предложения отцом работано, по его мнению, было ‘работа отца’, а предложения я там рождён — ‘там моя родина’ (с. 191). Однако, хотя из предполагаемых субстантивных конструкций отцом работано ‘работа отца’ легко представить возникновение таких конструкций, как *Мне нравится работа отца, *Я уважаю работу отца, гораздо труднее представить, как из них могли бы возникнуть структуры предложений, в которых пассивное причастие перенимает функции предикативного финитного глагола. Кроме того, такое субстантивированное причастие, как было, могло бы означать только «das Gewesene», то есть «то, что было» (ср. несуществовавшие вещи). Так называемые пассивные причастия индоевропейских языков в случае непереходных глаголов всегда имеют не пассивное, а именно непереходное активное значение: ср. лат. impransus ‘не позавтракавший’; нем. der spät gekommene Gast ‘гость, пришедший поздно’ (это, выражаясь терминами Эдит Моравчик, «правило эргативного типа» — ergative pattern, ср. Moravcsik 1978). Немецкую конструкцию mein Gesagtes ‘сказанное мной, то, что я сказал’ можно осмысленно интерпретировать, а вот *mein Gekommenes — уже трудно. Если такие непереходные причастия всё же употребляются в пассивных конструкциях, то это вторичное явление: конструкция, основанная на переходных глаголах, расширяется и включает в себя также часть непереходных глаголов (так называемых «неаккузативных»).
Признавая за литовским языком, как и за любым другим языком, роль «корректирующей инстанции» при проверке валидности типологических обобщений, я всё же склонен осторожнее относиться к попыткам проецировать на праязык явления литовского языка, не засвидетельствованные в других индоевропейских языках. Обсуждая отсутствие противопоставления по числу в формах 3-го лица балтийского глагола (ребёнок играет: дети играют), автор выдвигает мысль, что балтийские языки якобы не утратили множественное число 3-го лица
129
Recenzijos
форм, как традиционно утверждается, а никогда их не имевших. Традиционную гипотезу он характеризует как «нерациональную» попытку «вывести балтийскую (как и германскую, анатолийскую) глагольную систему [...] из модели, свойственной индо-иранским языкам» (с. 115). Но ведь отдельные окончания 3-го лица для единственного и множественного числа есть не только в индо-иранских языках, но также в греческом, латинском, германских, хеттском и, наконец, славянских языках, так что отсутствие различия между формами 3-го лица в балтийских языках — изолированное явление. Можно согласиться, что открытие анатолийских и других индоевропейских языков во многом заставляет пересмотреть модель глагола, созданную младограмматиками на основе греческого и индо-иранских языков. Однако особый статус, традиционно приписываемый индо-иранским и греческому языкам, а в наше время, например, также анатолийским языкам, отражает не географическое отклонение (bias), а прежде всего различие во времени письменной фиксации. Как бы ни был поразителен фонетический архаизм литовского языка (благодаря которому, например, литовская форма именительного падежа vyras ближе к праязыковой форме, чем лат. vir или санскр. viráḥ), нельзя некритически противопоставлять факты литовского языка, исторически засвидетельствованные лишь с XVI века, фактам языков, чья засвидетельствованная история восходит к первому, а в некоторых случаях и ко второму тысячелетию до нашей эры. Учитывая подробно обсуждаемую автором (с. 139–144) неконгруэнтность (отсутствие согласования) форм пассивных причастий в литовских конструкциях с именными предикативами (pradalgiai suvėlta, šimušta; keliu karvės genama и т. п.), неудивительны и случаи неконгруэнтности глагола в балтийских языках. Поэтому эти явления скорее следует рассматривать в более широком контексте; тогда напрашивается вывод, что причиной отсутствия форм глагола 3-го лица могло быть распространённое в балтийском праязыке несогласование именных предикативов и глаголов (хотя, если принять во внимание правило τὰ ζῷα τρέχει, его корни восходят к индоевропейскому праязыку). Форма множественного числа 3-го лица, вытесненная из своего первоначального употребления, вероятно, скрывается в таких причастных формах, как dirbą, как уже утверждал Cowgill (1970).
Перейдём к заключительным замечаниям. Несомненно, этот синтез исследований Витаутаса Амбразаса, крупнейшего знатока исторического синтаксиса литовского языка, — важный труд для балтистики. Со многими предложенными в нём объяснениями можно соглашаться или не соглашаться, но они всегда интересны. Основные тезисы автора о тенденциях развития синтаксиса литовского языка были изложены выше. Чаще всего в книге подчёркивается тезис об «усилении управления», ценность которого сомнительна прежде всего из-за неясности самого понятия «управление», используемого в работе. Удивление вызывает и отношение автора к современной теоретической грамматике — нигде прямо не выраженное, но всё яснее проступающее при чтении текста: она представляется ему модным и престижным, однако чрезмерно крепким опьяняющим напитком, от которого следует по возможности оберегать молодых литовских лингвистов. Лингвист, прочитавший столько зарубежной литературы, сколько прочитал Витаутас Амбразас, вряд ли может всерьёз относиться к полной внутренних противоречий модели синтаксиса, представленной в
130
Recenzijos
Dabartinės lietuvių kalbos gramatikoje и в основном сохранённой в рассматриваемой здесь работе (несмотря на частичное изменение некоторых определений), тем более что такая модель нигде в мире не применяется (за исключением Литвы, Латвии и нескольких других стран, переживших «оккупацию» русской советской грамматики). Но критерии внутренней и внешней политики, по-видимому, различаются. Идеи, разрабатываемые в зарубежной лингвистике, могут существовать сами по себе и украшать библиографические списки, но литовскому читателю они в принципе не подходят — разве что после прохождения через надлежащий фильтр перестанут угрожать полу школьной, полунаучной доктрине LKG и DLKG, действие которой предполагается бессрочным. Lietuvių kalbos istorinė sintaksė — ценный труд, но его ценность была бы значительно выше, если бы автор отказался от двойной роли исследователя и хранителя национального наследия и решился показать молодым литовским лингвистам пути дальнейших исследований.
BIBLIOGRAFIJA
AMBRAZAS, V. 1970: Dėl lietuvių kalbos netiesioginės nuosakos (modus relativus). In: V. RŪKE-DRAVIŅA, ed., Donum Balticum. To professor Christian S. Stang on the occasion of his seventieth birthday, 15 March 1970. Stockholm: Almqvist & Wiksell, 6–13.
AMBRAZAS, V. 1995: Lietuvių kalbos bendraties konstrukcijų raida. Lietuvių kalbotyros klausimai 33, 74–109.
COWGILL, W. 1970. The nominative plural and preterite singular of the active participles in Baltic. In: Th. F. MAGNER & W. R. SCHMALSTIEG, eds., Baltic Linguistics. University Park-London: Pennsylvania State University Press, 23–37.
DLKG = V. Ambrazas, red., 2006: Dabartinės lietuvių kalbos gramatika. 4-oji papildyta laida. Vilnius: Mokslo ir enciklopedijų leidybos institutas.
FRAJZYNGIER, Z. 1982: Indefinite agent, passive and impersonal passive. A functional study. Lingua 58, 267–290.
HARRIS, A. C. & CAMPBELL, L. 1995: Historical Syntax in Cross-Linguistic Perspective. Cambridge: University Press. (Cambridge Studies in Linguistics, 74.)
HOLVOET, A. 2001. Once more the Baltic genitive of agent. Baltistica 35 (2), 45–58.
HOLVOET, A. 2004a: On the marking of predicate nominals in Baltic. In: BALDI, Ph. & DINI, P. U.
131
Recenzijos
(eds.), Studies in Baltic and Indo-European linguistics in honor of William R. Schmalstieg. Amsterdam & Philadelphia, 75–90.
Holvoet, A. 2004b: Evidencialumo kategorija. In: A. Holvoet & L. Semėnienė, red., Gramatinių kategorijų tyrimai. Vilnius: LKI, 105–120.
Holvoet, A. 2007: Mood and Modality in Baltic. Kraków: Wydawnictwo Uniwersytetu Jagiellońskiego.
Holvoet, A. & Judžentis, A. 2005: Sintaksinės priklausomybės tipai: papildymai ir patikslinimai. In: A. Holvoet & R. Mikulskas, red., Gramatinių funkcijų tyrimai, Vilnius: LKI, 11–38.
Litwinow, W. P. 1989: Der Modus relativus baltischer Sprachen aus typologischer Sicht. Baltistica 25 (2), 146–155.
LKG = K. Ulvydas, red., 1965–1976: Lietuvių kalbos gramatika. Vilnius: Mintis.
Meillet, A. 1934. Introduction à l’étude comparative des langues indo-européennes. 7e éd. Paris: Hachette.
Moravcsik, E. 1978. On the distribution of ergative and accusative patterns. Lingua 45, 233–279.
Nichols, J. 1981: Predicate Nominals: A Partial Surface Syntax of Russian. Berkeley: University of California Press.
Nichols, J. 1981: Head-marking and Dependent-marking Grammar. Language 62, 1, 56–119.
Shibatani, M. 1998. Voice parameters. In: L. Kulikov & H. Vater, eds., Typology of Verbal Categories. Papers Presented to Vladimir Nedjalkov. Tübingen: Niemeyer, 117–138.
Urnežiūtė, R. 2006: Leonardui Dambriūnui – 100 metų. Gimtoji kalba 2006 vasaris Nr. 2 (464), 3–7.
Axel Holvoet
Lietuvių kalbos institutas
P. Vileišio g. 5, LT-10308 Vilnius, Lietuva
132